– Такова особенность этих листков, — сказал врач. — В них говорится о том, что знают все, и почти всегда это правда.
На миг слова врача повергли дона Сабаса в состояние шока.
– Что верно, то верно, — пробормотал он, стирая простыней пот с опухших век. Однако самообладание тут же вернулось к нему. — Если уж говорить начистоту, то во всей стране нет ни одного состояния, за которым бы не скрывался дохлый осел.
Слова эти врач услышал, когда, наклонившись над тазом, мыл руки. Он увидел в воде свою улыбку — зубы столь безупречные, что казались искусственными. Поглядев через плечо на пациента, доктор сказал:
– Я всегда считал, мой дорогой дон Сабас, что ваше единственное достоинство — бесстыдство.
Больной воодушевился. Удары, наносимые врачом по его самолюбию, как ни странно, действовали на него омолаживающе.
– Оно, и еще моя мужская сила, — сказал он и согнул руку, возможно, с целью стимулировать кровообращение, хотя доктору это показалось жестом, переходящим границы пристойности. Дон Сабас слегка подпрыгнул на ягодицах.
– Вот почему я помираю над этими листками со смеху, — продолжал он. — В них пишут, что мои сыновья не пропускают ни одной девчонки, которая расцветает в наших краях, а я говорю на это: они сыновья своего отца.
До ухода доктору Хиральдо пришлось выслушать историю любовных похождений больного.
– Эх, молодость! — воскликнул под конец дон Сабас. — Счастливые времена — тогда девчонка шестнадцати лет стоила дешевле телки!
– Эти воспоминания повысят концентрацию сахара, — сказал врач.
Рот больного широко открылся.
– Наоборот, — возразил он, — они помогают мне больше, чем ваши проклятые уколы.
Врач вышел на улицу с впечатлением, будто по жилам дона Сабаса циркулирует теперь крепкий бульон. Потом мысли его вернулись к листкам. Уже несколько дней подряд слухи о них доходили до его приемной. Сегодня, после визита к дону Сабасу, он вдруг осознал, что в последнюю неделю не слышал никаких других разговоров.
В течение следующего часа он побывал еще у нескольких больных, и все они говорили о листках. Он выслушивал это без комментариев, симулируя насмешливое безразличие, но на самом деле пытался как-то разобраться. Он уже подходил к своему дому, когда размышления его были прерваны падре Анхелем, выходившим из дома вдовы Монтьель.
– Как больные, доктор? — спросил его падре Анхель.
– Мои выздоравливают, — ответил врач. — А как ваши, падре?
Закусив губу, падре Анхель взял врача за локоть, и они пошли вместе через площадь.
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– Не знаю, — ответил доктор. — Я слышал, что среди ваших больных началась серьезная эпидемия.
Падре Анхель отвернулся — как показалось врачу, намеренно.
– Я только что говорил с вдовой Монтьель, — сказал он. — У бедной женщины сдали нервы.
– Или совесть, — предположил врач.
– Ее преследуют навязчивые мысли о смерти.
Хотя дома их были в противоположных концах городка, падре Анхель проводил доктора до самой приемной.
– Серьезно, падре, — снова заговорил врач, — что вы думаете об этих листках?
– А я о них не думаю, — сказал падре. — Но если вам обязательно надо знать мое мнение, то я бы сказал, что они плод зависти к образцовому городку.
– Таких диагнозов мы, врачи, не ставили даже в средневековье, — отозвался доктор Хиральдо.
Они стояли перед его домом. Медленно обмахиваясь веером, падре Анхель уже второй раз за этот день сказал, что не следует придавать событиям важность, которой у них нет. Доктора Хиральдо охватило глухое отчаяние.
– Откуда у вас такая уверенность, падре, что все написанное в листках — ложь?
– Я бы знал из исповедей.
Доктор холодно посмотрел ему в глаза.
– Значит, все гораздо серьезней, если даже вы ничего не знаете.
К вечеру падре Анхель обнаружил, что в домах бедняков тоже говорят о листках, но по-другому, чаще всего просто посмеиваясь. После вечерней службы, мучимый неотступной головной болью (он приписал ее съеденным в обед фрикаделькам), падре без аппетита поужинал, а потом отыскал моральную оценку очередного фильма и впервые в жизни, отбивая двенадцать звучных ударов, означавших полный запрет, испытал темное чувство злорадного торжества. Потом, чувствуя, что голова у него лопается от боли, он поставил за дверью, на улице, табуретку и открыто сел наблюдать, кто, не считаясь с предупреждением, войдет в кинотеатр.
Вошел алькальд. Устроившись в углу партера, он выкурил до начала фильма две сигареты. С непривычки (пачки сигарет ему хватало на месяц) его затошнило. Воспалительный процесс в десне прекратился, но тело все еще страдало от воспоминаний о прошлых ночах и от поглощенных таблеток.
Кинотеатр представлял собой окруженную цементной стеной площадку. Половину партера укрывал навес из оцинкованного железа, а трава словно заново пробивалась каждое утро сквозь россыпь окурков и жевательной резинки. Вдруг скамейки из необструганных досок и железная решетка, отделявшая партер от галерки, поплыли перед его глазами, и он, взглянув на белый прямоугольник экрана, почувствовал, как на него накатывается волна головокружения.
Когда свет погасили, ему стало лучше. Оглушающая музыка, доносившаяся из громкоговорителя, прервалась, но зато сильней завибрировал движок, установленный в деревянной будке рядом с кинопроектором.
Перед началом фильма показали рекламные диапозитивы. Несколько минут сумрак колебали приглушенный шепот, топот ног и короткие смешки. На алькальда напал вдруг страх, и он подумал, что этот приход зрителей в темноте, по сути дела, настоящее восстание против жестких правил, установленных падре Анхелем.
Владельца кинотеатра, когда тот проходил мимо, алькальд узнал по запаху одеколона.
– Разбойник, — прошептал алькальд, хватая его за руку, — придется тебе платить специальный налог.
Смеясь сквозь зубы, владелец кинотеатра сел рядом.
– Картина вполне подходящая, — сказал он.
– По мне, так лучше бы все картины были неподходящие, — сказал алькальд. — Высокоморальные фильмы — самые скучные.
Несколько лет назад к колокольной цензуре относились не особенно серьезно, но каждое воскресенье во время большой мессы падре Анхель называл
– Выручала задняя дверь, — сказал владелец кино.
Алькальд, глаза которого уже следили за кадрами старого киножурнала, заговорил, делая паузы каждый раз, когда на экране появлялось что-нибудь интересное.
– В общем, разницы пет, — сказал он. — Священник не дает причастия женщинам в платьях с короткими рукавами, а они все равно продолжают ходить без рукавов и только надевают фальшивые длинные, когда идут к мессе.
После журнала дали анонс фильма следующей педели. Они молча досмотрели его до конца, и тогда владелец кинотеатра наклонился к алькальду.
– Лейтенант, — прошептал он ему на ухо, — купите у меня это хозяйство.
Алькальд не отрываясь смотрел на экран.
– Нет смысла.
– Для меня, — сказал владелец кинотеатра. — А для вас будет золотое дно. Разве не понимаете? К вам священник со своим трезвоном не сунется.
Подумав, алькальд ответил:
– Заманчиво.
Однако никакими обещаниями связывать себя не стал, положив ноги на скамью впереди, он углубился в перипетии запутанной драмы, которая, решил он в конечном счете, не заслуживает и четырех ударов колокола.
Выйдя из кино, он зашел в бильярдную, где в это время разыгрывалась лотерея. Было жарко, из приемника лилась нестройная музыка. Алькальд выпил бутылку минеральной воды и пошел спать.
Он шел, ни о чем не думая, по берегу. Слушая глухое урчанье поднявшейся реки, он ощущал в темноте исходивший от нее запах большого зверя. Уже у себя дома, перед дверью спальни, он вдруг остановился, отпрянул назад и выдернул из кобуры револьвер.
– Выходи на свет, — приказал он, — или я тебя выкурю.
Из темноты прозвучал нежный голосок:
– Лейтенант, нельзя быть таким нервным.