– И что же из этого следует?

– Я предлагаю, — сказал директор, — чтобы вы перенесли комендантский час на одиннадцать вечера, а выручку от вечернего представления мы с вами будем делить на двоих.

Алькальд сидел не шевелясь и по-прежнему улыбался.

– Очевидно, вам не трудно было найти в городке кого-то, кто сказал, что я мошенник.

– Это законная сделка, — запротестовал директор цирка.

Он не заметил мгновения, когда лицо у алькальда стало суровым.

– Поговорим об этом в понедельник, — неопределенно пообещал алькальд.

– К понедельнику я буду по уши в долгах, — сказал директор. — Мы очень бедны.

Похлопывая директора по плечу, алькальд повел его к лестнице.

– Расскажите кому-нибудь другому, — ответил он, — а я в ваших делах кое-что понимаю.

И уже у самой лестницы, словно желая утешить директора, добавил:

– Пришлите ко мне сегодня вечером Кассандру.

Директор цирка попытался обернуться, но рука на плече подталкивала его вперед слишком настойчиво.

– Разумеется, — сказал он. — Это не в счет.

– Пришлите ее, — повторил алькальд, — а завтра мы поговорим.

Кончиками пальцев сеньор Бенхамин толкнул дверь из проволочной сетки, но не вошел, а крикнул, подавляя раздражение:

– Окна, Нора!

Нора Хакоб, крупная, средних лет женщина с мужской стрижкой, лежала в полутемной гостиной, а напротив нее стоял электрический вентилятор. Она ждала сеньора Бенхамина к обеду. Услыхав его голос, Нора Хакоб с усилием поднялась и распахнула все четыре окна, выходившие на улицу. В гостиную хлынул зной. Комната была облицована кафельными плитками с одним и тем же стилизованным многоугольным павлином, повторявшимся бесчисленное множество раз, и обставлена мебелью в чехлах с цветочками — бедность с претензией на роскошь.

– Можно верить тому, что говорят люди? — спросила она.

– Они много чего говорят.

– Я о вдове Монтьель, — объяснила Нора Хакоб. — Говорят, что она сошла с ума.

– По-моему, она сошла с ума давным-давно, — сказал сеньор Бенхамин. И с каким-то разочарованием в голосе добавил: — Да, это правда — сегодня утром она пыталась броситься с балкона.

На обоих концах стола, который был весь виден с улицы, стояло по прибору.

– Наказанье господне, — сказала Нора Хакоб и хлопнула в ладоши, чтобы подавали обед. Вентилятор она принесла с собой в столовую.

– У нее в доме с утра полно людей, — продолжал сеньор Бенхамин.

– Удобный случай посмотреть, как там, внутри, — отозвалась Нора Хакоб.

Чернокожая девочка с россыпью красных бантиков в волосах подала дымящийся суп. Столовую наполнил запах вареной курицы, и духота стала невыносимой. Сеньор Бенхамин заправил за воротник салфетку, сказал: «Приятного аппетита» — и попытался поднести горячую ложку ко рту.

– Не дури, подуй, — нетерпеливо сказала она. — И пиджак сними. С твоей боязнью закрытых окон мы помрем от жары.

– Нет уж, пусть остаются открытыми — тогда каждое мое движение будет видно с улицы, и мы не дадим пищи слухам.

В ослепительной улыбке, словно с рекламы искусственных зубов, она показала сургучного цвета десны.

– Не будь смешным! По мне, так пусть болтают что хотят.

Продолжая говорить, Нора Хакоб принялась наконец за суп.

– Вот если бы болтали про Монику, тогда бы я беспокоилась, — закончила она, имея в виду свою пятнадцатилетнюю дочь, ни разу, с тех пор как она уехала в пансион, не приезжавшую домой на каникулы. — А обо мне не могут сказать больше того, что и так уже все знают.

Сеньор Бенхамин не обратил к ней на этот раз обычного своего неодобрительного взгляда. Разделенные двумя метрами стола — самым коротким расстоянием, какое он себе позволял, особенно на глазах у людей — они молча продолжали есть суп. Двадцать лет назад, когда она еще училась в пансионе, он писал ей длинные и соответствующие всем требованиям приличий письма, на которые она ему отвечала страстными записками. Как-то на каникулах, во время прогулки по полям, Нестор Хакоб, совершенно пьяный, подтащил ее за волосы к изгороди и категорически заявил: «Если ты не выйдешь за меня замуж, я тебя пристрелю». К концу каникул они обвенчались, а десятью годами позднее разошлись.

Так или иначе, — сказал сеньор Бенхамин, — не следует будоражить закрытыми дверьми людское воображение.

После кофе он встал.

– Я пошел, а то Мина, наверно, беспокоится.

И уже в дверях, надевая шляпу, воскликнул:

– Не дом, а печка!

– Я же говорила тебе, — отозвалась Нора Хакоб.

Она проводила его взглядом до последнего окна, где он, словно благословляя ее, поднял в знак прощания руку. Тогда она отнесла вентилятор в спальню, закрыла дверь и разделась догола. Потом, как она делала каждый день после обеда, прошла в ванную комнату тут же за стенкой и, погруженная в свои мысли, села на унитаз.

Четыре раза в день видела она, как Нестор Хакоб проходит мимо ее дома. Все знали, что он живет с другой женщиной, что та родила ему четырех детей и что его считают безупречным отцом. Несколько раз за последние годы он проходил перед окнами ее дома с детьми, но ни разу с той женщиной. Она видела, как он худеет, становится бледным и старым и превращается в незнакомца, и теперь ей казалось невероятным, что когда-то она была с ним близка. Временами, коротая в одиночестве после обеденные часы, Нора снова начинала с невыносимой остротой желать его — не такого, каким он проходил теперь мимо ее окон, а такого, каким он был перед рождением Моники, когда его быстрая и скучная любовь стала для нее переносимой.

Судья Аркадио спал до самого полудня и узнал о приказе только в суде. Секретарь, однако, не находил себе места уже с восьми утра, когда алькальд велел ему подготовить текст приказа.

– Во всяком случае, — задумчиво сказал судья Аркадио, узнав подробности, — сформулировано слишком резко. Никакой необходимости в этом не было.

– Текст такой же, как всегда — обычный.

– Верно, — признал судья, — но времена изменились, и соответственно должны измениться формулировки. Люди, наверно, перепугались.

Однако, как он убедился позже в бильярдной за игрой в карты, господствовал не страх, скорее преобладало чувство торжества оттого, что подтвердилась тайная мысль всех: времена не изменились.

Выходя из бильярдной, судья Аркадио не сумел избежать встречи с алькальдом.

– Те, кто пишет листки, ничего не добились, — сказал судья. — Все равно люди довольны жизнью.

Алькальд взял его за локоть.

– Ничего против людей и не делается, — сказал он. — Обычная мера в таких случаях.

Эти разговоры на ходу приводили судью Аркадио в отчаянье. Алькальд шагал быстро, словно шел куда-то по срочному делу, и, только поколесив по городку, вспоминал, что спешить ему некуда.

– Надолго это не затянется, — продолжал он. — Не позднее воскресенья писатель будет у нас за решеткой. Не знаю почему, но мне кажется, что это женщина.

Судья Аркадио был другого мнения. Несмотря на пренебрежение, с каким он выслушивал информацию своего секретаря, судья пришел к заключению общего порядка: листки не может писать один человек. Непохоже было, чтобы их вывешивали по какому-то продуманному плану. А некоторые из наклеенных в последние дни представляли собой новую разновидность — рисунки.

– Возможно, что это не один мужчина и не одна женщина, — закончил судья Аркадио. — Возможно, это разные мужчины и разные женщины, и они действуют независимо друг от друга.

– Не усложняйте мне все, судья, — сказал алькальд. — Вы же знаете, что даже если приложили руку многие, виноват всегда один.

– Да, лейтенант, так говорил Аристотель, — подтвердил судья и убежденно добавил: — Во всяком случае, эта мера кажется мне несколько непродуманной. Те, кто наклеивает листки, просто подождут, пока отменят комендантский час.

– Не играет роли, — сказал алькальд. — Важно напомнить, что существует власть.

В полицейском участке уже собирались резервисты. Маленький дворик с высокими бетонными стенами в разводах запекшейся крови, в щербинках от пуль помнил времена, когда в камерах не хватало места и заключенные лежали прямо под открытым небом. Сейчас по коридорам бродили в одних трусах невооруженные полицейские.